Вечер добрый!
Оставлю здесь ссылку на довольно любопытный материал о влиянии поэтов Серебряного века на Окуджаву:
https://www.nlobooks.ru/magazines/novoe_literaturnoe_obozrenie/115_nlo_3_2012/article/18765/Ещё того же автора с заходом в психологию и более торопливыми выводами:
http://www.nm1925.ru/Archive/Journal6_2013_12/Content/Publication6_1006/Default.aspxИ структурный разбор "Пиджака" Жолковским с известным выводом о блоковских мотивах в творчестве Окуджавы, который потом повторит и подтвердит (и разовьёт до появления в цикле Жуковского со стороны XIX века) Быков в предисловии к ЖЗЛ-овской книжке:
https://dornsifecms.usc.edu/alexander-zholkovsky/okud/Статьи, правда, старые и может всем уже знакомы, но тут есть что обсудить. Особенно в первой части первой статьи.
Сведение всех шарманок воедино и разделение на три группы кажется менее убедительным (всё ж таки общее место?), но во второй статье Шраговиц говорит о связи с текстами Георгия Иванова ещё в двух случаях, может, можно найти ещё. Чем больше примеров, тем убедительнее каждый из них, включая и этот.
Иванов:С шарманкою старинной
(А в клетке — какаду)
В знакомый путь, недлинный,
Я больше не пойду.
Не крикну уж в трактире, —
Ну, сердце, веселись!
Что мне осталось в мире,
Коль ноги отнялись…Окуджава:Шарманка-шарлатанка,
как сладко ты поешь!
Шарманка-шарлатанка,
куда меня зовешь?
Шагаю еле-еле,
вершок за пять минут.
Ну как дойти до цели,
когда ботинки жмут?Цитата:
Сходство между первыми двумя строфами этих стихотворений разительное. Оба начинаются со слова «шарманка», а далее речь идет об усталых и больных ногах шарманщика; у Иванова «путь недлинный», у Окуджавы «вершок за пять минут»; у Иванова «я больше не пойду», у Окуджавы «ну как дойти до цели»; у Иванова «ноги отнялись», у Окуджавы «ботинки жмут». Факт влияния Иванова на Окуджаву мог бы считаться полностью установленным, если бы не одно обстоятельство. «Шарманщик» Иванова был впервые опубликован (по мнению издателей «Нового журнала», поддержанному А.Ю. Арьевым) в 2001 году, причем по автографу — из архива А.Д. Скалдина, с которым Иванов перед Первой мировой войной тесно дружил и о котором написал очерк «Невский проспект» и главу в «Петербургских зимах». Правда, естественно предположить, что Скалдин был не единственным, кому Иванов показывал свои стихи, и что какие-то копии «Шарманщика» могли циркулировать в литературных кругах или даже быть напечатаны без ведома автора. Когда Окуджава писал свою «Шарманку», были живы многие, знавшие Георгия Иванова лично и хранившие — в записях либо в памяти — его стихи, написанные еще до эмиграции.
Так, в Тбилисском университете, где Окуджава учился с 1945 по 1950 год, читал лекции профессор Владимир Эльснер, бывший шафером на свадьбе Гумилёва и Ахматовой и возглавлявший при Блоке Союз поэтов; жил и работал в Тбилиси и поэт Рюрик Ивнев, друг Есенина и секретарь Луначарского; более того, оба руководили семинаром поэтов-фронтовиков, который Окуджава посещал. С начала 1947 года Окуджава был членом кружка молодых поэтов, созданного Эльснером и переданного им поэту Г.В. Крейтану — любителю и знатоку поэзии Серебряного века, в архиве которого обнаружены тетради со стихами многих поэтов того времени, включая Г. Иванова.
В общем, ладно с ним, с Ивановым, куда интереснее разбор неистовой и упрямой студенческой песни. Я приведу тут основное, опустив мелкие доказательства.
Цитата:
Волошин:
Есть два огня: ручной огонь жилища,
Огонь камина, кухни и плиты,
Огонь лампад и жертвоприношений,
Кузнечных горнов, топок и печей,
Огонь сердец — невидимый и тёмный,
Зажжённый в недрах от подземных лав.
И есть огонь поджогов и пожаров,
Степных костров, кочевий, маяков,
Огонь, лизавший ведьм и колдунов,
Огонь вождей, алхимиков, пророков,
Неистовое пламя мятежей,
Неукротимый факел Прометея,
Зажжённый им от громовой стрелы.
Если учесть семантическую и фонетическую[1] близость слов «упрям» и «неукротим», то можно считать, что Окуджава выбирает второй из этих двух огней, отсылая тем самым к «пламени мятежей» и «факелу Прометея». Напомним, что титан Прометей (чье имя означает «провидец») восстал против воли богов и похитил у Гермеса огонь, чтобы отдать его людям и спасти человечество от гибели, за что Зевс обрек его на вечные муки. Может быть, Окуджава имеет в виду именно этот мифологический сюжет, когда пишет: «Пусть оправданья нет / и даже век спустя...»
Таким образом, «неистов и упрям» имеет широкое поле значений, включающее как предположительно разрушительную, так и созидательную функцию огня, причём созидательное начало связано с темой самопожертвования.
Однако в первом стихотворении из цикла «Путями Каина», названном «Мятеж», в третьей части есть строки: «Не жизнь и смерть, но смерть и воскресенье — / Творящий ритм мятежного огня». Из этих строк видно, что, когда Волошин писал о «неистовом пламени мятежей», он, и за ним Окуджава, понимал под огнём источник обновления, а не просто уничтожения. Кроме того с огнём у Волошина связана идея цикличности, что открывает ещё одну сторону процесса постоянного обновления, когда огонь включен в переход от смерти к новой жизни. Призыв в песне Окуджавы — это призыв к обновлению. [2]
Вслед за темой огня Окуджава вводит тему времени. Он говорил об этом так: «Уже в декабре меня начинает лихорадить при одном упоминании о приближении Нового года. Я жду полного обновления, резких качественных перемен, я жду обновления моей жизни, близких мне людей и всего человечества». Таким образом, «на смену декабрям приходят январи» (у Бальмонта: «Идет тепло на смену декабрю») — это метафора перемен и ожидания «полного обновления» в связи с наступлением Нового года, а не просто нового месяца. Предварённые призывом к «неистовому» огню строки о наступлении Нового года тоже говорят о желании перемен, теперь уже в хронологических терминах.
Сплетение двух тем — огня и времени — служит основой полифонии, характерной для многих песен Окуджавы.
Рассмотрим вторую строфу:
Нам все дано сполна —
и горести, и смех,
одна на всех луна,
весна одна на всех.
Окуджава вводит лирического героя, представленного местоимением «мы», это друзья и единомышленники, которым уготована общая судьба: «мы» - современники и жизнь конечна. Соединяя тему времени с темой судьбы поколения, он не рисует никаких радостных перспектив. Окуджава ничего об этом поколении не говорит — кроме того, что «мы» получили всего «сполна», тогда как Ап. Григорьев в «Дружеской песне» уделяет много внимания целям жизни для «нас», а традиция говорить в студенческой песне от имени друзей идёт ещё из песен вагантов:
Вечной истины исканье,
Благо целого созданья —
Да живут у нас в сердцах.
………………………
………………………
Разливать на миллионы
Правды свет и свет закона —
Наш божественный удел.
Григорьев считал себя последним из «скитающихся» поэтов, и свои воспоминания назвал «Мои литературные и нравственные скитальчества». Влияние Григорьева на Окуджаву не ограничивается приведенными выше стихами. Григорьев продолжил в русской поэзии традицию пения стихов под аккомпанемент струнного инструмента, уходящую в глубь веков, и прославился как создатель стихов, исполняемых под гитару, поэтому его роль в формировании Окуджавы как поющего поэта особенно велика.
Можно предположить, что отсутствие в песне какой-либо конкретной программы вкупе с намеком на кару за неназванные дела связывают эту песню с пушкинским стихотворением «Во глубине сибирских руд.», в котором тоже ничего не говорится о вине адресатов с их «дум высоким стремленьем» [3]
Касаясь образной стороны первых двух строк второй строфы, отметим, что оборот «получить сполна» встречается в русской поэзии весьма часто. Например, у Пушкина «Оброк сполна ты получишь вскоре.» или совсем точное совпадение «Блага все даны сполна.» у К. Павловой; а разъяснение в песне «всего, что дано сполна» встречается у Брюсова, где «их горести и смех». [4]
Сонет о поэте
Как пламя, бьющее в холодный небосвод,
И жизнь, и гибель я; мой дух всегда живет,
Зачатие и смерть в себе самом храня.
Хотя б никто не знал, не слышал про меня,
Я знаю, я поэт! Но что во мне поёт,
Что голосом мечты меня зовет вперёд,
То властно над душой, весь мир мне заслоня.
О, бездна! я тобой отторжен ото всех!
Живу среди людей, но непонятно им,
Как мало я делю их горести и смех[,
Как горько чувствую себя средь них чужим
И как могу, за мглой моих безмолвных дней,
Видений целый мир таить в душе своей.
Источником третьей и четвертой строк второго четверостишия являются строки из Екклесиаста «одна участь всем», хотя стоит иметь в виду и другие источники, в свою очередь отсылающие к Библии, как, например, стих Брюсова: «Одна судьба нас всех ведет». Ещё ближе у Мандельштама: «И я один на всех путях». Идея «одна на всех» закрепилась в поэзии Окуджавы и использовалась им во многих стихах, включая такую известную песню, как песня из фильма «Белорусский вокзал».
Строгое звено
Для всех приходят в свой черёд
Дни отреченья, дни томленья.
Одна судьба нас всех ведёт,
И в жизни каждой — те же звенья!
Мы всё, мы всё переживем,
Что было близко лучшим душам,
И будем плакать о былом,
И клятвы давние нарушим!
За снами страсти — суждено
Всем подступить к заветным тайнам,
И это строгое звено
Не называй в цепи случайным!
Сравним первые два четверостишия из песни Окуджавы со строками из стихотворения Г. Иванова «Свобода! Что чудесней...»:
Устали мы томиться
В нерадостном плену.
Так сладко пробудиться
И повстречать весну!
О, гостья золотая,
О, светлая заря.
Мы шли к тебе, мечтая,
Не веря и горя.
Тематические и лексические совпадения в рассматриваемых стихах Окуджавы и Г. Иванова представляются очевидными. В третьей строфе появляется мотив жертвы в борьбе за правое дело, напоминающий о пушкинском «Во глубине сибирских руд...»):
Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье,
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье.
(Тут же — миф о Прометее.)[5]
Далее следует ссылка на Священное писание: «страшный суд», который, согласно христианской теологии, совпадает с концом мира и вторым пришествием Христа, воскрешением мертвых и отделением праведников от грешников.
Однако эпитет «самый», примененный к «страшному суду», полностью меняет всю картину. Создается эффект плеоназма (дублирование некоторого элемента смысла для усиления эффекта или для создания комического эффекта), и Л. Дубшан справедливо назвал образ «самого страшного суда» «ироническим».
Таким образом, формула «самый страшный суд» может быть интерпретирована двояко: в рамках первой интерпретации «страшный суд» лишается религиозной коннотации, и тогда «самый страшный суд» — это самый страшный из страшных судов, устроенных властями; а вторая интерпретация предполагает откровенно ироническое — еретическое — отношение к концепции «Страшного суда». Она, на наш взгляд, «маскирует» первую, злободневно-политическую. Трудно поверить, что Окуджава решил поучаствовать в теологической дискуссии по поводу этой эсхатологической доктрины.
Остановимся на первой фразе четвертой строфы: «Пусть оправданья нет / и даже век спустя... » Естественно возникает вопрос: кто должен быть оправдан и в чем? И почему «оправданья нет и даже век спустя». Конечно, согласно Писанию, грешники, осужденные на Страшном суде на вечные муки в аду, будут пребывать там вечно. [6] Едва ли Окуджава решил в своей песне пересказать Писание, — скорее, речь идет о делах земных и Окуджава думал о тех, кто был осужден «самым страшным судом» и пребывает в рукотворном аду без надежды на оправданье при жизни. У Пушкина была надежда: «...свобода / Вас примет радостно у входа», а у Окуджавы этой надежды нет.
Следующая строка в этой строфе — поговорка: «Семь бед — один ответ», которая отсылает к Ап. Григорьеву: «Кто воин, будь на все готов: / Семь бед — один ответ». Соответственно, слова Окуджавы: «.семь бед — один ответ, / один ответ — пустяк» — соотносятся со словами Григорьева «Кто воин, будь на все готов...», подразумевающими готовность принять смерть. [7] Здесь также уместно вспомнить мнение Р. Абельской о том, что «"фольклорный настой" окуджавской лирики при внимательном рассмотрении нередко обнаруживает литературную подоплеку».
Четвертая строка: «один ответ — пустяк», — это бравада, поскольку, как мы отметили выше, скорее всего, речь идет о смерти, а форма: «...пустяк» использована многими, например у Кузмина: «И знаешь ведь отлично,/ Что это все — пустяк». Из четырех различающихся строф в песне две строфы (третья и четвертая), то есть половина, — о бедах и суде. Если эти две строфы прочесть отдельно от оставшихся, то можно подумать, что это песня заключенных. Последняя, пятая строфа представляет собой рефрен, повторяющий первую строфу и, таким образом, снова призывающий к борьбе за перемены.
Несмотря на гражданский подтекст этой песни, в ней нет ни одного восклицательного знака, а «вальсовая» мелодия контрастирует с драматическим содержанием, скрадывая ее подлинный характер и придавая ей глубину. Известный музыковед и один из первых публикаторов нотных записей песен Окуджавы В. Фрумкин в воспоминаниях об Окуджаве отметил «самобытность» окуджавской музыки и между прочим описал такой эксперимент: «Я обошел несколько ленинградских композиторов и просил их предложить музыкальное прочтение этого стиха. К счастью, никто из них не был знаком с мелодией Булата — неспешного, меланхоличного вальса. Мои подопытные все как один сымпровизировали музыку в ритме героико-драматического марша.»
[1] - Всё-таки слова о фонетическом сходстве "упрям" - "неукротим" вызывают неудомение
[2] - Одно дело говорить о заимствовании образа и приводить примеры. Другое - считать, что эти образы так же будут трактоваться в дальнейшем. В поэзии-то! Да, Прометей, творчество, но даже сама по себе смена "декабри-январи" ещё ничего не говорит об обновлении, это только календарная смена года. Аргументом всё это становится только после приведения слов Окуджавы. Но всё-таки становится.
[3] - Но это-то как раз расхожая точка зрения, пушкинская традиция, да и вообще золотой век прослеживается невооружённым глазом.
[4] - Жирным выделила ещё несколько текстуальных пересечений. Евгений Шраговиц нашёл интересную связь, но здесь почему-то её не докрутил, хотя о другом по три раза уже сказал.
[5] - Хотя как раз он-то противоречит мысли "сначала бы пожить, а потом и на суд". Напротив, суд Прометея начинается тут же безо всякого "сгореть дотла, а потом расплачиваться". Лирический герой Окуджавы призывает всех неистово и упрямо гореть, горит сам, быть может, предчувствует возможную расплату, конечно, но он ещё не прикован ни по-прометеевски, ни по-декабристски. Это не отменяет греко-волошинской теории, просто Окуджава идёт дальше в поэтическом развитии. Миф - в подоплёке, но реально воплощается не он.
[6] - Здесь непонятно. Зачем громоздить ещё массовые расправы, когда уже есть стройная концепция Поэт-Прометей и последовательно доказывается призыв ко всему студенческому (пока не говорим о реальном времени написания) братству быть как солнце и читать символистов?
[7] - Но могут и не соотноситься. Может это просто поговорка. Это не меняет восприятия песни в любом случае.
В остальном же статья кажется вполне убедительной, хотя источники я не перепроверяла.
Дальше про датировку.
Цитата:
Передатировка с 1940-х на 1950-е, произведенная автором в последнем прижизненном издании стихов, вызывала сомнения у В. Сажина, заметившего, что «с таким же успехом поэт мог датировать это стихотворение любым другим десятилетием (что и сделал, поместив его в итоговом сборнике в раздел «Пятидесятые»...)». С этим утверждением можно было бы согласиться, если бы Сажин разделил творчество Окуджавы на два периода: до 1957 года и после него, потому что в 1957 году поэтика Окуджавы претерпела изменения и появился тот Окуджава, который завоевал место в русской поэзии.
Л. Дубшан уловил качественное отличие «Неистов и упрям...» от тематически родственных стихотворений Окуджавы, опубликованных до 1957 года, и привел в пример стихотворение «У городской елки», напечатанное в последнем, декабрьском номере калужской газеты «Молодой ленинец» за 1956 год:
Новый год. Мы говорим о нем
в поздний час прощанья с декабрем.
Новый год. Мы говорим об этом
в ранний час январского рассвета.
Новый год — хорошие слова:
жизнь новей, и в том она права,
нет того сильнее, чем новее.
Ты страной январскою пройди —
и такою новизной повеет
от всего, что встретишь на пути.
Дубшан справедливо назвал слог этого стихотворения «дежурным» и не отличающимся от слога стихотворения Окуджавы «Декабрьская полночь», опубликованного 1 января 1946 года в газете Закавказского военного округа:
...Искрится небо звездной россыпью,
С кремлевских стен двенадцать бьет...
И вот торжественною поступью
Уже шагает Новый год.
И сосны, к поступи прислушиваясь,
Кивают лапами ветвей,
А он идет без войн, без ужасов,
Счастливый юностью своей...
Если исходить из того, что песня «Неистов и упрям.» датируется 1946 годом, и принять ее за некий «эталон», то придется признать, что за прошедшие с 1946 по 1956 год десять лет «качество» стихов Окуджавы ухудшилось. [1]
Для объяснения этого обстоятельства Дубшан использовал образ борьбы в Окуджаве двух антагонистов, взятый из его стихотворения «Боярышник "Пастушья шпора"» (1969). Согласно интерпретации Дубшана, один из антагонистов (у Окуджавы — «маленький») писал плохие стихи, а другой («большой») — хорошие. Стихотворение «Неистов и упрям.» написано «большим» и поэтому отличается в лучшую сторону от других стихов того периода, сочиненных «маленьким» и опубликованных в газетах.
Однако существует и простое объяснение разницы в качестве стихов, предложенное самим Окуджавой в виде замены датировки с 1946 года на 1950-е, то есть отнесение ее к периоду, когда появились многие из его известных песен. В «Неистов и упрям.» видны эрудиция и мастерство, которыми не отмечены его сочинения, созданные до 1957 года, тем более — стихотворения Окуджавы- первокурсника 1946 года. Меняя датировку песни с 1946 года на 1950-е, Окуджава таким образом относил песню к периоду, в который возникли многие из его знаменитых песен.
В качестве объяснения можно предложить несколько соображений. Одно — это существование ранней версии стихотворения, действительно датированной 1946 годом, впоследствии замещенной другим вариантом. Нам, впрочем, кажется более вероятным другое предположение: называя эту песню «студенческой», Окуджава пытался сделать менее заметным ее гражданский характер, а отодвигая дату ее создания подальше в прошлое — придать песне вид юношеской шалости. Другой аргумент в пользу датировки песни 1950-ми годами — «кустовой» подход Окуджавы к той или иной теме.
Следует учесть еще одно обстоятельство: ободренный надеждами на перемены после смерти Сталина и реабилитацией своей матери, Окуджава вступил в коммунистическую партию. Венгерские события 1956 года и последовавшее за ними ужесточение внутренней политики Советского Союза выявили тщетность этих надежд. В конце 1950-х — начале 1960-х были написаны и «Песенка про черного кота», и «Бумажный солдатик», и «О чем ты успел передумать, отец расстрелянный мой...», и «Женщины-соседки, бросьте стирку и шитье...», также известная как «Песенка о Надежде Черновой», — с «собранными вещами», «ждущим нас поездом», «венком терновым» и со словами «мы... узнали, что к чему и что почем, и очень точно». В этот ряд встраивается и «Неистов и упрям...».
Вспомним, что та же «Песенка о Надежде Черновой» датирована 1961 годом, а опубликована лишь в 1990 году. Таким образом, долгая задержка с публикацией политически неблагонадежных песен была для Окуджавы делом привычным. Мы уже упоминали, что песня «Неистов и упрям.» посвящена Ю. Нагибину. Судьба родителей Нагибина напоминала судьбу родителей Окуджавы: его отец был расстрелян, а отчим сослан. Для разговора о содержании песни это обстоятельство представляется значимым.
[1] - А с другой стороны странно сравнивать стихи для газеты со стихами для себя.
И теперь существенных для АП вопросов осталось два: окончательная датировка (~47 или ~57) и правомерность следующего абзаца:
Цитата:
Метафоричность этих стихов, допускающих разнообразные интерпретации, позволяла Окуджаве выдавать эту песню чуть ли не за ученическую. Учитывая времена, когда песня была написана, можно предположить, что Окуджава не стремился сделать волошинские реминисценции общепонятными и их наличие могло послужить одной из причин того, что Окуджава не публиковал эту песню вплоть до 1977 года.
Потому что, если справедливо наблюдение о "запрятывании" Волошина и намеренной маскировке получившегося текста под "ну, я был молод и оно само так написалось", то разумно и цитирование Брюсова считать неслучайным, преднамеренным.
И тогда парадоксальным образом оказываются связаны ещё некоторые стихотворения:
Возвращение: <...>
Среди цариц весёлой пляски
Я вольно предызбрал одну:
Да обрету в желаньи ласки
Свою безвольную весну!
И ты, о мой цветок долинный,
Как стебель, повлеклась ко мне.
Тебя пленил я сказкой длинной...
Ты - наяву, и ты - во сне.
Но если, страстный, в миг заветный,
Заслышу я мой трубный звук,
- Воспряну! Кину клич ответный
И вырвусь из стесненных рук!
Смоленская дорога:По Смоленской дороге - метель в лицо, в лицо,
всё нас из дому гонят дела, дела, дела.
Может, будь понадежнее рук твоих кольцо - покороче б, наверно, дорога мне легла.
А дальше, если на вопрос о преднамеренности цитирования мы отвечаем "да" (и сложно ответить иначе, когда цитат набирается некоторое количество и они связаны с разными произведениями), то имеет смысл многое серьёзно пересмотреть - в силу специфики лирического героя Брюсова как минимум. Это уже ближе, в самом деле, к поэзии, всяким интеллектуальном играм, чем к "личностной АП с сокровенным пением от себя". Но если - в очередной раз! - она никогда не была такой у Окуджавы, на котором в том числе всё и зиждется, то какой она вообще была? (и это снова ЧТАП, но дабы в него не сорваться и выбран раздел "о поэзии")
Собственно, кроме жгучего интереса послушать, кто что вообще думает по этому поводу, и поискать ещё любопытных примеров, хотела спросить, каким было отношение к Брюсову со стороны властей с 20-ых до 60-ых (то есть после его смерти в 1924 и до написания "Смоленской дороги") и при этом интересовал ли он кого-то из читателей при наличии где-то бродящих самиздатовских сборников более актуальной поэзии непечатных современников? То есть, мог ли Окуджава рассчитывать на понимание?