Московский центр авторской песни - Home
Поиск:    
Навигация

Новелла МАТВЕЕВА. КАК БЫТЬ, КОГДА ПОЁТСЯ

Новелла МАТВЕЕВА
КАК БЫТЬ, КОГДА ПОЁТСЯ

     

      Когда в печати шёл разговор о песне профессиональной и песне самодеятельной, мелькал тут иногда и третий термин: «песня народная». Не создало ли это некоторую путаницу понятий, и не пора ли в ней разобраться?
      Чтобы судить о песне правильно, приходится думать о её певце. Чтобы судить о её певце, приходится думать: откуда он. Когда выясняется, что он из народа, приходится это доказывать. Ибо не всегда легко столковаться с людьми, представляющими народ по-старинке.

     

      * * *

      Современное деление масс на интеллигенцию и народ, конечно же, очень условно.
      С тех пор, как мы больше не делимся на верхи и низы, на богатых и бедных, на угнетающих и угнетённых, — нам ничего не остаётся, как делиться лишь на грамотных и неграмотных. Это единственное противопоставление, коим мы ещё можем довольствоваться. Вся трудность в том, что одни хотят учиться, другие — только жениться. Но разве же это классовое разделение?
      Вот почему образ интеллигента-хлюпика, — рафинированного ничтожества, пошляка и белоручки, — ещё встречающийся в произведениях художественной литературы и критики, не отвечает действительному положению вещей. Надо как-то особенно масштабно и великолепно опоздать, чтобы в наши дни написать такую фигуру всерьёз. Спора нет: фигуру эту ещё можно раздобыть, если как следует потрудиться. Всё бывает! Но стоит ли трудиться над всебывающим? Над образом, который давно уже не просится на обобщение? Ведь подлинная сатира всегда, — обобщение, и дальнобойность её — только пушечная. Негоже сатирику стрелять из рогатки.
      Пусть, однако, стреляет, если хочет. Не стоило бы разговора, если бы не было тут иной, добавочной странности; для автора, пишущего сию фигуру, почему-то важно, чтобы хлюпик был непременно — интеллигент. Автор упорно забывает, что хлюпик (так же, как пошляк), — это тип человека, а вовсе не степень его просвещённости.
      Следуй автор до конца своей собственной логике, — то и получилось бы у него, что образование получать не стоит. Что и сам он получил его по ошибке (если получил). Что просвещение нужно человеку лишь по одной причине: с высоты познаний легче проповедывать невежество.
      Действительно, стоит ли учиться, если в неграмотном виде ты вроде как «ближе к народу». Вроде как более мудр и силен. И, согласно той же странной логике, вроде как более гордо ступаешь по земле.
      Вот храм науки. Сюда идут получать образование. Причём, в одну дверь входят здоровыми, нравственно-цельными, во всех отношениях прекрасными людьми (это они ещё не получили образования). А с другой стороны, из другой двери выходят жалкими, пошлыми, испитыми, какой-то противной, семенящей походкой (это они уже его получили)... Ах, зачем было превращаться?! И почему превращение это «всеобщее» да ещё «обязательное». Вот что мне хотелось бы знать!
      Художник, литератор, критик, до сих пор величающий народом лишь неграмотную часть населения, не замечает самого заметного: изменчивости мира и неизменно связанной с этим изменчивости слова «народ». А стоило ему лишь приглядеться, он сразу обратил бы внимание на студентов, занятых физическим трудом; интеллигентных рабочих, которых становится всё больше, ибо приходится поспевать за современной техникой; молодых учёных, коих не знаешь, к какому разряду отнести, так как работать они умеют и головой, и руками. Ничего этого он знать не знает и продолжает называть народом фактически меньшинство: быстро убывающую горстку людей неграмотных и малограмотных. Мало того. С ничем не объяснимым пафосом (и безо всякой на то нужды) он постоянно ставит их в пример людям более сведущим!
      К счастью, это вульгарное разделение нашего, в основном интеллигентного, народа на отдельный народ и отдельную интеллигенцию происходит всё реже. Начинаем понимать: при всеобщем последовательном обучении народ просто не может долго оставаться на прежнем уровне развития. Если не считать людей умственно-слабых, у нас все — интеллигенция. И таким образом, все — народ.
      Исходя из этого, легче понять, почему творчество современных менестрелей всё чаще называют фольклором. Значит, пора принять и ещё одну истину: нет у нас больше этих трёх терминов, как-то: «песня профессиональная», «непрофессиональная» и «народная». А есть только два: «профессиональная» и «народная».
      Теперь, когда весь народ уже грамотен, советские менестрели есть певцы из народа. Иначе их называть просто незачем.
      Правда, есть и другая тому причина: песни, возникающие стихийно, и вообще-то могут быть только народными (даже если бы слагали их графы и князья).
      Это мы видим хоть на примере старинных миннезингеров и трубадуров, среди которых многие были из знатных родов. Известно, что слова их песен были всякие: заносчивые и сентиментальные, новаторские и условные, рыцарски-рыцарственные и рыцарски-варварские, трогательные, свирепые, жалобные, беспощадные... Всё бывало. Случалось, мы знаем, даже и так, что родовитый рыцарь пел свое презрение к «черни». Но хотел он того или не хотел, а мелодия всегда получалась народная, сама расстановка слов — демократическая, дух песни — уличный, эпитеты — площадные... Так, стремясь до небес превознести свою знатность, спесивый рыцарь поневоле утверждал на земле своеобразное грубое равенство.
      Итак, всякая песня, вспыхивающая стихийно, может называться фольклором. И для этого не обязательно, чтобы её сочинил дворник. Она — фольклор, даже если создал её кабинетный учёный, образованнейший литератор, профессиональный музыкант...
      Из всего сказанного следует теперь уже два вывода:
      1)    Менестрели наши есть певцы народные, даже когда они интеллигенты. Потому, что наш народ — есть новый, интеллигентный народ.
      2)    Они были бы народными певцами и в любом другом случае. Потому, что песня менестреля, кто бы — конкретно — её ни слагал, возникает по правилам именно и только народного песенного творчества.

 

 

      * * *

      Но что же такое эти правила конкретно? Что значит: сочинение по песенно-народным правилам? Вообще: что есть народность?
      Время от времени на страницах газет и журналов происходят споры об этом. А верней не столько о том, что есть народность, сколько о том, какой она должна быть. И вот это последнее — странно, удивительно! Никто не может гадать: какой должна быть народность, хотя бы потому, что она всё равно уже есть. Очень давно! И мы опоздали её придумывать. Ведь по её классическим, вечным образцам судя, тайна её могущества отнюдь не в какой-то особой тематике (как думают одни спорящие). И не в дифирамбах удивительной красоты простого (?) человека, как полагают другие.
      Будем скромнее. В действительности никто из нас не может сказать: «А вот напишу-ка я сейчас что-нибудь народное!» Ибо понятие народности в искусстве так же высоко и неуловимо, как понятие поэзии, таланта.
      Что с того, что образцы народности в искусстве мы видим воочию? Высмотри мы себе хоть все глаза, — нам не увидеть тех специй, кои в них вошли (так же, как в случае с талантом).
      Так неужели же вовсе нет ответа на вопрос: что есть народность? Это рецептов нет, но ответ, разумеется, есть и даже очень простой.
Народность — это, прежде всего, совокупность признаков искусства, возникающего в народе. И, как следствие, это древнее фольклорное начало в искусстве профессиональном.
      Таким образом, ни кондовость и посконность, ни строгая обязательность в выборе темы, ни какая-то позиция к народу со стороны — к народности в искусстве не относятся. Но:
      1)    Всякий фольклор издревле замешан на свободном, вольном импровизаторстве.
      2)    Всякое художество, отмеченное перстом народности, непременно таит в себе хотя бы маковое зерно гомерова духа. Хоть маковую росинку высокого импровизаторства.
      Начало это — начало древнее, эпическое, льющееся так, как птица поёт и как ветер дует... Совершенно свободное, совершенно самостоятельное и вроде как беспричинное, потому что причины глубоко, далеко...
      Опять и опять: народность в искусстве как-то очень подозрительно смахивает на талант. (А талант, когда его нет, — это единственное, чего не изобразишь).
      Так что же означают призывы к литераторам: быть «народными»? Ведь это всё равно, что воскликнуть: «Будем талантливы!». (Не изучить ли нам для разнообразия собственные призывы? Не окажется ли по изучении, что частенько мы требуем от людей невозможного?).
      И всё-таки... Всё-таки это лучший из призывов, существующих на свете, хотя далеко не каждый способен на него отозваться. Ибо это призыв к самостоятельности, свободе и непосредственности, — так чего же лучше?! Это попытка разбудить дремлющие где-то истинные таланты (которую, попытку, при всей её наивности, никак нельзя назвать неблагородной). А прежде всего это призыв к фольклору, то есть к искусству, возникающему в народе, к тому, чтобы оно действительно в нём возникало.
      И хотя люди, взывавшие к народности, не всегда представляли, что взывают, собственно, к новому фольклору; и хотя новый фольклор, со своей стороны, явился бы и независимо от призывов, — общее впечатление такое, что зов был услышан. Я говорю о появлении менестрелей.

 

      * * *

      Что может быть лучше? Народность позвали — народность пришла. Истосковавшиеся по ней критики воочию увидели сильный подъём народного творчества (сказавший, кстати, и о подъёме всей нашей культуры в целом). И, значит, каковы бы ни были недостатки в творчестве менестрелей, самому их появлению следовало бы только радоваться.
      И вот они встретились: позвавшие и позванные. В одном веке! На эту встречу, на самый факт её нельзя было смотреть без волнения! Но... Боюсь, что «в мире новом друг друга они не узнали»...
      Будет неправильно, если скажем, что менестрели были встречены печатью вовсе без внимания. И всё же на этот всеобщий, а значит, уж никак не случайный подъём самодеятельности многие посмотрели, как на сходку случайностей. Или: словно бы множество совпадений с чего-то вдруг выпало на землю, как снег. (Ведь чего только не бывает! Случались на свете даже рыбные дожди...) В глазах критиков эти случайности, эти совпадения порою были досадны, а порой — занятны, небезынтересны... Появились статьи: то полные гневных претензий к менестрелям, то вяло-одобрительные, то в чём- то извиняющие новоявленных певцов...
      Сильные восторги были высказаны слабыми голосами, а слабые — сильными... Большой вклад непонимания внесли в это дело критики, дружелюбные к народности вообще, зато враждебные к народным певцам конкретно. Но мало кто заметил, что пришла новая песня. Что в нашей стране явилось новое песенное направление. Что этим можно гордиться.
      Одна часть народа песню сочинила. Другая часть народа успела её признать. И то, и другое произошло без помощи гневного критика. Помоги он ей — песня и вправду значилась бы по его ведомству и гораздо больше подлежала бы его суду. Однако случилось так, что мишенью своего особого недовольства критик избрал именно ту песню, которой он ни в чём не успел (или не захотел) помочь. Но которую зато успели полюбить другие.
      С предисловием не стоит медлить, а с послесловием — спешить.
      И уж коль скоро гневному критику досталось писать лишь послесловие к произошедшим песенным событиям, то послесловие это могло быть более корректным и терпеливым, чем то, которое вышло из-под его пера. Если у него хватило и времени, и терпения на то, чтобы не заметить достоинств новой песни, да и самого её появления, то теперь у него ещё больше времени на то, чтобы взять себя в руки и справиться со своим отстающим от времени гневом. Вместо пылких выпадов против новой песни и её (может статься, действительных) недостатков, сердитый критик вполне успел бы теперь создать о ней спокойнейшую научную работу. О тех же недостатках он успел бы написать куда обоснованней и основательней. Глядишь — и не так было бы заметно, что не он первый открыл новую народную песню. Или что он никогда не поддерживал её даже в её «лучших» (по его словам) вариантах.
      Порицать (и даже гневно порицать) недостатки народного творчества любой критик, конечно, вправе. Но только тогда вправе, когда он сделал в с ё, что мог для подтверждения и одобрения его достоинств. Этого (даже и с опозданием) не произошло.
      Допустим, что так и полагалось: начать с недостатков да на них же, в общем, и кончить. Что выруганный за недостатки (или пороки) певец из народа учёл все замечания: что он исправился. Более того: обо всех вещах мира (или о львиной их доле) стал думать так, как думает критик. Допустим, что так даже лучше было бы. А что, разве критик не может быть более прав?
      Но перед нами в таком случае стоял бы теперь кто угодно, только уж никак не певец из народа. Ибо (см. выше) в основе фольклора лежит всегда импровизация: собственный выбор собственных свойств.
      Ни для кого не секрет, что искусство мейстерзингеров не было народным: оно и не могло быть таковым. Ведь певцы эти слагали свои песни по свирепым правилам, издаваемым жесточайшим песенным начальством. Хмурые меры по расцвету высушили песню на корню.
      Не нам при нашем новом, высоком культурном уровне допускать хотя бы и что-то подобное! Да нам просто уже и не удастся опуститься до мейстерзингерства!
(Скажут, пожалуй, что оно дало Ганса Сакса. Ничего оно не дало! Сакс появился сам, как приходит «само» всё народное. Он тем и Ганс Сакс, что позволил себе отойти от предписаний. Не стоит забывать, что талант — это и есть «из ряда вон выходящий».)
.      ..Итак, менестреля нехорошо принимать негостеприимно. Не потому, чтоб он был непогрешим: непогрешимого нет ничего и никого.
      А потому, что:
      1)    Мы ждали и звали импровизатора — певца из народа. И если он талантлив — то это он.
      2)    Потому, что приход менестреля — знак общего расцвета нашего искусства. Это радость!
      А вестник радости не может быть горбатым.
      3)    Потому, что самые ошибки менестреля — ошибки самостоятельности. В отличие от банальности, которая — увы! — никогда не ошибается.
      Но всё это очень большие масштабы, тогда как всякая песня очень персональна. Ведь дело не только в происхождении песни, не только в манере её появления на свет, но и в её воздействии на слушателя: плохом или хорошем. Между тем, среди авторских песен много небрежных, без печати хорошего вкуса, «нездоровых», «пошлых», «мещанских»...
      Правильно. Правильно, если ракушки, приставшие к днищу, имеют родственное отношение к кораблям. Но ведь речь-то идёт о самих менестрелях, а не о том, что около них. Наипрекраснейший человек не может поручиться за красоту своей тени. А с менестрелей порою спрашивалось даже не за их тень, а за чью-то — совсем неизвестно чью. Некто — ещё до войны — как-то нехорошо ухмыльнулся, — и даже за это спрос не с него, а с менестреля сегодняшних дней. Да и сегодняшняя лёгонькая чья-нибудь поделка без разбора приписывается всё ему же. Напрасно! Не каждый человек с гитарой есть народный певец: мало ли кто, когда и по какому поводу взял гитару или даже сложил что-нибудь! Менестрель — это тот, кто гитаре и песне посвятил если не жизнь, то какой-то очень яркий и цельный её период.
      Так что в разговоре о менестрелях лучше бы не допускать никакой огульности. Тут следует отделить не только хорошее от плохого, но и самих менестрелей от неменестрелей. Но даже и тогда, когда эта трудная работа вся проделается, вряд ли с народного певца можно будет требовать больше, чем с профессионального. Ведь как профессиональной песне всегда немножко нехватало Шубертов, так и самодеятельная не в силах же обеспечить конвейерную подачу Бертранов-де-Борнов! Всякое, даже наилучшее, направление в искусстве имеет больше издержек, чем достижений, и вообще искусство берёт не количеством! Стоит ли связывать менестрелей правилами, чуждыми их природе: только за то, что не каждый из них и не каждый день выдаёт нечто совершенное?
      Как сказано выше, интеллигентный народ — народ новый. Песня интеллигентного народа — песня новая. Нет ничего на свете её новей! Естественно поэтому, если она не успела ещё отшлифоваться. А интересно бы нам дождаться и этого времени! Ведь народное творчество талантливо в самом своём замысле. Воплощение его — пока что всякое, но происхождение то же, что у таланта. Путь, таким образом, намечен.

 

      * * *

      А если всё-таки быть суровым и предъявлять к новой народной песне самые принципиальные требования, то почему бы не предъявить их сначала к песне профессиональной? Судя по тому, что каждый день передаётся по радио, — нигде так не запущено, как здесь.
      Разносторонний автор-песенник (которого приходится называть профессионалом) делит мир не только на профессии, но и на чувства тоже. На чувства возвышенные, чувства 'благоговейные, чувства ответственные, чувства игривые, чувства нежные... О чувствах он пишет не потому, что сам что-нибудь чувствует: это не обязательно. А потому, что до него дошли слухи о наличии чувств у других. Так как на каждую песню полагается только по одному чувству, то уж выказывается оно до конца и в полную мочь (чего бы там ни требовали законы вкуса и такта). И если «про любовь», то это уж такая широковещательная задушевность, такая неудержимая нега и сладость! Одним словом: сокровенное — в массы! Интересно обратить внимание и на исполнителей, согласных это петь. Стоит на минутку выключить звук телевизора и просто посмотреть, как поются такие вещи. Глаза певца (или певицы) делаются такими масляными, что этого масла хватило бы поджарить почти взрослого цыплёнка. О жестах можно и умолчать.
      Можно было бы ещё многое сказать об этих программно-тёплых, программно-светлых, программно-чистых, программно-сложных и спец- хмурых песнях. Но разговор этот оказался бы слишком долгим.
      Всё, что критики говорят плохого о пошлых песнях, — правильно: гнев их — правильный.
      Только часто он не туда направлен.
      Не успели появиться менестрели, как сразу понесли на своих плечах всю ответственность за всю существующую околесицу. А также и за всю пошлость, накопившуюся на свете за время их долгого отсутствия.
      Нет в мире человека настолько старого, чтобы старше пошлости быть. Чтобы считаться её отцом, отвечать за неё перед всем человечеством и бесперебойно держать на неё монополию. Ручаться здесь можно лишь за то, что сказано выше: вульгарные профессиональные песни старше вульгарных непрофессиональных. Плохая песня радио пришла раньше плохой магнитофонной — и эта последняя может быть лишь бледным оттиском её.
      Далее: радио есть наиболее скорый и могучий сеятель вкусов. И никаким магнитофонам, пожелавшим бы соперничать с ним в распространении дурного тона, за средствами радио всё равно не угнаться.
      В резерве радио есть хорошие и превосходные песни, но их не так много, чтобы заполнить эфир на круглые сутки. Невозможно поэтому понять, отчего же редакция радио так последовательно-упорно избегает ярчайшего знамения времени — песен менестрелей! Ведь даже самая неблагосклонная к менестрелям критика, и та признает, что менестрелями заодно с неудачным написано много удачного. Так за чем же дело? Почему бы редакциям радио не пополнить свой репертуар за счёт этих, несомненных для критики, удач?
..      .Что касается мещанства и обывательщины, которые слишком часто приписываются менестрелям, то ниже об этом будет более обстоятельный разговор. Но сначала вспомним о действительных недостатках авторской песни.

 

      * * *

      В том-то и дело, что в достоинствах своих менестрели самостоятельны, а в недостатках ужасно похожи на нелучших песенников радио.
      Взять хотя бы так называемую «туристскую» песню менестрелей. Что это за «туристская» такая? Невольно вспоминаются песни о профессиях...
Желательно, чтобы печать личности (притом лучше яркой, чем наоборот) горела на каждом сочинении. А ведь «турист» ещё не характер, не личность и даже не профессия!
      Кстати, пробуя воспеть профессии как таковые, мы видим, что многие должности, особенно начальственные, приходится оставлять без песен. Авторы, видимо, не замечают некрасивого оттенка в этом ими же и выдуманном разделении: кому песня, кому — пост. А ведь, если вникнуть глубже... Как выглядит песня, посвящаемая ими «простым людям труда»? Примерно как бочка пива, которую управляющий барина выкатывал народу на праздник. Сам-то управляющий этого пива не пил, ибо ихние потребности лежали в сфере более высокой.
      Итак, коль скоро всё равно существуют обиженные, непоющиеся профессии (представить: вальс директоров, хоровод медиков, бухгалтерская- лирическая) — то лучше бы оставить профессии в покое, или петь о них так, как поются песни, а не так, как выдаются премиальные.
      Считается, что туристская песня пишется для целой группы людей и потому так называется.
      Но ведь сочиняет её всё-таки один человек. Так в силах ли он угодить заранее на многие вкусы кряду? Ах, да! Ведь угождать-то ему надо на туристский вкус: только и всего! Но тогда что это за туристский вкус? Какой он? Лучше или хуже вкуса других людей?
      ... «Пойду я вдоль теченья, /А ты ступай за мной: / В движеньи, в движеньи / Весь мельника покой»... Странные слова поэта Мюллера, на которые музыку написал Шуберт! Очень странные! Почему это покой мельника — в движении? Он же мельник, а не турист! С какой стати этот мельник перехватил туристскую песню? Ведь было же сказано: солдату петь солдатскую, рыбаку — рыбацкую, а мельнику лучше сидеть на мельнице, петь мельничью-лирическую и никуда не уходить. Потому, что дорога — специально для туристов: ведь и они, со своей стороны, не посягают на мельничное колесо?
      Но странный мельник, сорвавшийся с места, идёт себе да идёт вдоль ручья с явным и уже, кажется, сбывающимся притязанием на бессмертие.
      Отчего же эта песня так хорошо удалась? Ведь её даже ни к какому разряду отнести невозможно: ни к разряду мельничьих, ни к разряду туристских...
      Скорее всего, это только рассказ о печали, а потом о радости забвения. О том, как печаль, полуусыпленная дорогой, превращается в лёгкую грусть. О том, что эта грусть вот-вот станет даже приятной, хотя этот миг ещё не настал. О том, что печальные воспоминания всё равно всегда будут живы, хотя бы они и переменили свой мрачный вид на более весёлый. О том, что ни в каком случае не следует унывать и поддаваться злой судьбе...
      Так вот как давно уже были цесни о радости и пользе путешествий! Но только тогда они не назывались туристскими. Зато всё, что пережил мельник, очень свободно может войти и в туристскую песню наших дней. Ибо очень много можно напеть касательно чувств и мыслей человека, пустившегося в дорогу. Но много ли напоёшь о туризме как таковом, если подойти к этому с точки зрения Искусства?
Ведь вообще-то говоря, туризм — это только:
      1)    . Вид спорта — групповые походы, имеющие целью физическую закалку организма.
      2)    . Вид путешествий, совершаемых для отдыха и с образовательными целями.
      3)    . Международный. (Словарь русского языка С.И. Ожегова, стр. 803).
      Ну что ж! Хорошо, славно! Приятно видеть, что люди не сидят на месте. Но... Как-то нехорошо воспевать физическую закалку собственного организма. Поэтизировать свой выход из своего дома ради улучшения своего самочувствия. Романтизировать процесс своего оздоровления. Хотя бы этот процесс требовал от человека определённых жертв и подвигов и происходил на фоне прекрасных пейзажей.
      Всё бы, впрочем, ничего. И только то плохо, что туристскую (самооздоровительную) песню стали петь патетически.
      Существуют такие стихи: «Раз иду я — вижу мост. / На мосту ворона сохнет. / Взял ворону я за хвост, / Бросил я её под мост: / Пусть ворона мокнет. / Иду дальше. Вижу мост. / Под мостом ворона мокнет. / Взял ворону я за хвост, / Бросил я её на мост: / Пусть ворона сохнет. / Иду дальше. Вижу мост... » И так далее, без конца. Разительное сходство с множеством туристских песен, в которых без конца описывается промокание туриста под дождём и просыхание туриста у костра. И всё-таки стихи о вороне — лучше. Ибо о том, как сохла она и мокла, рассказано без пафоса. Ворона не выглядит здесь как лицо героическое. А ведь туристской песне в последнее время придаётся почти героический колорит, хотя сами туристы в этом, возможно, и неповинны.
      Однако работники радио (в общем, очень холодные к творчеству менестрелей) словно обрадовались худшему в авторской песне. Может быть, польщенные поразительным сходством туристских авторских песен со стандартами радио, эти работники согласились даже сколько-то пропагандировать авторскую-туристскую! И даже с пафосом подавать! Да, можно подумать, что радиоредакции не хотят и знать менестрелей иначе, чем с худшей стороны. А ещё можно подумать, что всё это — личное дело радиоредакций: что они вправе ориентироваться на свой частный вкус.
      Нет спора: туристские песни могут быть (и бывают) хорошими. Но легко догадаться, чем они хороши. Тем, конечно, что навряд ли замышлялись, как «туристские». Так, одна из заметнейших удач Ада Якушевой — песня о речке Каменной — хотя и создана была, кажется, в турпоходе, звучит как просто лирическая. Вспомним на всякий случай, что и путевые песни А. Городницкого есть отнюдь не песни туриста, а романтические песни путешественника, где настроение — на первом плане. И, может быть, только «Лыжи у печки стоят» Визбора можно считать песней талантливой и спецтуристской одновременно.
      Всё бывает! Почему не бывать и таким исключениям? Но вообще — преклонение перед спецтурпесней ведёт к умильной и унылой стандартизации романтики.

 

      * * *

      Полное бездумие, конечно, помогает избежать ошибок. Но разве бездумие — лучший (или единственный) способ их избежать?
      Однако, насколько устроителям радиопередач мило движение наружное (туризм), настолько, видимо, неприятно им всякое движение внутрь (мысль). Как сказано выше, по радио редко можно услышать какие-нибудь иные авторские песни, кроме авторских-туристских.
      А ведь менестрели пишут разные песни, непохожие друг на друга. Лирические, иронические, философские... Нет слов: не всё в них удачно. Но самое стремление авторов к размышлению должно бы только поощрять. Ах, в том-то и дело: критику, изображённому в начале этой статьи, вообще не нравится никакая попытка мыслить. Вот он и не поощряет. Пусть же и его не удивит, что эта взятая им литературная линия сильно бросается в глаза.
      Все знают скульптуру Родена (в данном случае не «Мыслитель», а «Мысль»). И помнят, как много страдальческого изображено в этой скульптуре. Под ней не написано: «Мысль во Франции». Или «Мысль в таком-то веке». Под ней значится просто: «Мысль».
      Нельзя мыслить совершенно безболезненно. Мысль сама — уже боль. В любой век, в любом обществе.
      Далее: мы знаем, что мысль (и, конечно, все связанные с ней неприятности) есть высшая форма движения. Движение лежит в основе всего и вся. А в основе самого движения — вечная неудовлетворённость. Близок к истине был тот, кто назвал движение «мучением материи»!
      Неудовлетворённостью этой живо всякое искусство. А если оно удовлетворённое, то оно не живо. А если оно не живо, то оно не искусство. Замкнутый круг!
      Следуя этой логике, мы не можем слишком гневаться и на менестрелей наших, когда их песни недостаточно радостны или пусть даже мрачны. Безусловно: и критики вправе искать и находить в этих песнях неправильности, недостатки. Но только делать это надо не панически, как случается иногда, а научно — спокойно: путём доводов и доказательств.
      Поэзии как раз многое можно простить, если знать её законы. Гипербола — её норма. Крайняя горячность — её среднее состояние. Непоэт просто сгорел бы там, где поэту только прохладно. И даже как-то совестно слушать, когда от поэзии требуют умеренности. Не чувства меры, а умеренности! (Ведь это всё равно, что от человека, чьё сердце клюют коршуны, требовать приятной светской улыбки!) Но в то время, как поэзии разрешается безмерность, критике она отнюдь не разрешается. Критика не титанический жанр (хотя и у неё могут быть свои титаны). Критике никак нельзя быть буйно-байронической! Научный веский довод так же важен для неё, как для поэзии — образ. Легко заподозрить, что без доводов вообще не бывает критики.
      Забудем же о мятежных порывах, о почти поэтическом накале страстей, низвергнутых некогда критиками на менестрелей. Не станем сейчас разбираться: достаточно ли и во всём ли прекрасен был этот гнев. Для нас важнее понять: каковы были доводы критиков против песни менестрелей.
      Заметнейшие два довода имели форму претензий. Первая претензия состояла в том, что сердца некоторых менестрелей, дескать, не те коршуны клюют. Странно! Кто же выбирает коршунов по своему усмотрению?! Ещё более странно: вопрос — то или не то сердце в груди — казался критику не таким важным.
      Вторая претензия: слишком часто предъявлявшееся менестрелям обвинение в пошлости, обывательщине, мещанстве. Обвинение так тяжко и тема так серьёзна, что заслуживает отдельного разговора.

 

      * * *

      Видно, уж так повелось. Ежели автор взялся высмеивать пошлость и обывательщину, всегда найдётся кто-нибудь, кто его же и обзовёт за это обывателем и пошляком. Когда невольно, а когда и вольно, но тут мы вечно путаем предмет изображения с авторской позицией.
      Поставит ли автор под вопрос красоту и пользу мещанина, как тут же раздаётся ответное, критическое: «От мещанина слышу! »
      Сказано: «Всё подвергай сомнению». Но автор скромен, он подвергает сомнению не «всё», а только обывателя. Правда, во всех его проявлениях. И вдруг оказывается, что он не мещанина сомнению подверг, а «всё высокое и прекрасное»! Священное! Да ещё якобы «завоёванное в боях»!
      Ну зачем же так? Подлеца, портящего картину нашей жизни, ни в каких боях никто не завоёвывал. Не был негодяй ни целью, ни результатом завоеваний и даже к боевым трофеям он не принадлежит.
      Что же касается высокого и священного, то в Индии, например, имеются священные коровы и даже священные крокодилы. Но вряд ли где-нибудь водятся неприкосновенные, священные подлецы. Все подлецы прикосновенны. И самые горькие, самые иронические песни наших менестрелей получаются, конечно, от прикосновений к живым подлецам, от живых соприкосновений с ними.
      Разумеется, и гнев менестрелей должен быть всегда высокого качества. Гнев гневу рознь, а печаль — печали. Есть печаль не только излечимая, но и сама — целящая. А есть просто вязкая, засасывающая тоска. Такая тоска опять не искусство, ибо искусство — это деятельная Надежда. Ибо надежда это обязанность перед ближним, а не удовольствие, как можно подумать.
...      Очень трудно это, когда насмешку над пошлостью упорно путают с самой пошлостью. Конечно, правота подобных обвинений не может быть научно доказана. Поэтому критики правильно делают, что и не пытаются её доказать.
      Казалось бы: обыватель от века существо самодовольное, всем довольное. Очень уютно устроенное и в глубине себя и в окружающем пространстве если к чему и чувствительное, то лишь к изменениям в собственном кармане.
      Но странное дело! С некоторых пор мещанством, обывательщиной стала считаться всякого рода внутренняя неустроенность, неуспокоенность, нетерпимость! Невероятное смещение понятий, борьба с природой вещей! Стало считаться не то что привычным, а прямо бесспорным, что мещанин это тот, кто брюзжит, кому «всё не слава богу», кто замечает или даже берётся обсуждать «теневые стороны жизни».
      Помилуйте! Да ведь никогда же истинный, полноценный, уважающий себя обыватель не касался таких беспокойных для него предметов! Лишь тогда ему «не слава богу», когда из-под него стул вынимают. А во всех остальных случаях он очень положительный человек! Он любит, чтобы всё было тихо и мирно, чтобы его никто не бранил, в особенности с трибуны. Всякую критику, из-за своей навсегда остановившейся дореволюционности, обыватель воспринимает, как «генеральский разнос». Попробуйте обругать его, будучи на полмикрона выше его по должности, — он придёт домой и умрёт, как чеховский Червяков. Так ему ли писать беспокойные песни, про которые неизвестно заранее, что о них скажут? Зачем приписывать мещанину несвойственные ему достоинства?!
      Теперь, когда мы вспомнили, что ни в какие времена обыватель на рожон не лез (иными словами: не мыслил, не смеялся, не иронизировал); теперь, когда опять выясняется, что главное свойство мещанина — воинствующая несамостоятельность, — песню менестреля (в которой худо-бедно, ловко или неловко, а ставятся всевозможные вопросы) назовём какой угодно, но только не обывательской.
      Наоборот: обывательским скорее уж можно назвать страх перед этой песней. Так же, как вообще всякий неразумный страх.
      Поэта (или, в старинном названии, певца) принято называть солдатом, бойцом прекрасной Идеи. Если быть точней и современней, то выйдет: солдат гуманизма.
Что ж! Поэт действительно в этом смысле солдат. Но именно в этом смысле, а не в буквальном. Он тем, например, солдат, что прям и отважен, доблестен и неподкупен. Он тем солдат, что не вовсе лишен гражданского мужества. Нипочём не заснёт на посту. Список этот можно было бы и продолжить.
      Но далеко не все пункты военного устава распространяются на поэта. И есть три военных правила, которые уж никак на него не распространяется.
      1)    . Поэту можно и нужно советовать, но нельзя — приказывать.
      2)    . Поэты не ходят шеренгами и не строятся в них.
      3)    . К поэту совсем не относится классически-военное: «Не рассуждать!»
      Ибо если поэт есть солдат, то именно солдат мысли, солдат рассуждения.

     

Впервые опубликовано: «Менестрель», Стенгазета Московского КСП, 1981, №3 (13). С.7-10.

Статья написана в 1969 г. 

По всем вопросам обращайтесь
к администрации: cap@ksp-msk.ru
Ай Ти Легион - Создание сайтов и поддержка сайтов, реклама в Сети, обслуживание 1С.

© Московский центр авторской песни, 2005